В блогах поищешь отзывы на фильм — и в большинстве находится либо «не понравилось, так что и читать не буду», либо «понравилось, надо книжку прочитать», либо в крайнем случае «читал в детстве, не понравилось, а сейчас наверно перечитаю». Собственно, уже то хорошо, что о существовании книжки помнят. Но факт остаётся фактом — среди тех, кто ходит в кино, то есть в некотором активном слое населения, романа «Обитаемый остров» не читал почти никто.
Более того: исполнитель главной роли прочёл книжку уже после того, как ознакомился со сценарием. А в ответ на вопрос, что он вообще читал в детстве, говорит о телевизоре. Хочешь — не хочешь, а приходится признать: молодое поколение читает мало, и в том числе Стругацких оно не читало, а если кто из них читал что-то, тех не проняло. И это несмотря на то, что в книжных магазинах книги эти есть, собрания сочинений выходят и даже, вроде бы, раскупаются.
Можно, конечно, покричать, что культура уходит, что растёт поколение ТВ и комиксов, воспитанное диким капитализмом, не умеющее думать, не привыкшее к гуманизму и т.д.. Но это не совсем так: насколько я могу видеть, люди после 1979 года рождения (то есть кому в 1992 было 12 лет и меньше) действительно другие — в том числе они и правда не читали того, что читали мы, однако они, тем не менее, часто кажутся мне и более раскованными, и более талантливыми, и даже более гуманными — то есть они вообще другие, а «хуже» или «лучше» — сказать, как обычно, нельзя. Опять грядёт «племя младое, незнакомое»…
Стругацких, как можно понять, сильно мучил выбор между личным и общественным — этому посвящена большая часть их романов. Этот вопрос до сих пор актуален — по крайней мере, для меня: мы-то выросли в ситуации двоемыслия и несогласия с реальностью, для нас эта постановка вопроса естественна. Дело не только в советской власти. Модерн (дарвинизм, марксизм, фрейдизм) лишил нас веры в «доброго бога», поставив перед лицом жестокой объективности — рынок, историзм, инстинкт, естественный отбор. В каком-то смысле «научная объективность» оказалась даже более жестокой, чем дохристианский еврейский Бог, жестокий и своенравный: Бога ещё можно было о чём-то молить, а тут и обращаться некуда. Имеет ли смысл в таких условиях восставать против реальности, и если да, то на каких основаниях это можно делать? Ведь и мораль, и этику присвоила себе всё та же объективность: мораль стала классовой и исторической, этикет стал проявлением детерминированного бессознательного. Мы уже не можем сказать, что нам что-то не нравится в нашей действительности, для этого приходится становиться вне истории и общества, люмпенизироваться — то есть заранее признавать и шаткость своей позиции, и даже свою неправоту. Стругацкие размышляли об этом, придумывали примеры и разрабатывали ситуации. Разрешить эти вопросы в художественной форме, наверное, вовсе нельзя, но по крайней мере подумать в их книгах было над чем.
И вот приходит поколение, которое, видимо, этими вопросами не болеет — судя по всему, признав окончательно торжество объективности. Для нас такое положение означает нигилизм, аморальность, цинизм и прочие вещи — а вот они как-то ухитряются быть и добрыми, и отзывчивыми, и даже верить в какого-то бога (в отличие от нас, по преимуществу атеистов). Истинно верующий прагматик — бывает такое? Оказывается, бывает.
Более того, признание объективности (в духе «верёвка есть вервие простое») ведёт к открытию нереволюционных методов совершенствования реальности — всякое, в том числе личное неудобство всегда можно интерпретировать не как недостаток системы в целом, а как частное несовершенство, локальную неоптимальность, противоречащую системе и поддающуюся исправлению в её рамках. Это очень позитивный подход, не позволяющий увлекаться революционными проектами, и он может быть весьма полезен… И там, где мы кричим о продажности власти и антинародном режиме, лезем в высокие материи и сомневаемся во всём — они делают дело, и часто в этом оказываются правы. Опять, опять «Вишнёвый сад», опять Раневские и Лопахины — или мне только кажется?
Сейчас у власти те, кто родился в 1950-е и в начале 1960-х — «семидесятники». Им по 12-17-20 лет было, когда шла война во Вьетнаме, когда строился БАМ и шло освоение космоса, когда ещё железный занавес не трещал по швам, а советским вождям ещё было не по семьдесят-восемьдесят лет, а только по пятьдесят-шестьдесят. Они тоже верили в объективность и не задумывались об основах… Это мы потом разуверились. Союз детей 1970-х и 1990-х — это не только циничные комсомольцы во главе тупоголовых «наших» и «румоловцев». Это и активный бизнес, и большая мобильность, и ответственность, и свобода передвижения, и интересные решения, и новые семьи, и какое-то счастье…
Так может быть, мы — уроды, порождение смутных времён застоя и перестройки, а они, и нынешняя власть, и эти новые молодые люди — «нормальные»? Может быть, мы — выродки и жертвы некой своей системы башен, а они — свободные и прекрасные, пусть и не разбирающиеся в тонкостях нашей жизни, как Максим Каммерер? Может быть, главное зло башен — это прерванная традиция, неуверенность и сомнение, остающиеся даже после их свержения?
Хочется верить, что с этими прогрессорами (всякое новое поколение — всегда прогрессоры) страна и весь мир не пойдёт вразнос. А нам всё равно останется тот же вопрос без ответа — готовы ли мы примириться с реальностью? можем ли мы её изменить? имеем ли мы на это право? и можем ли мы поддержать кого-то — тех, кто меняет реальность, или тех, кто защищает её?
PS1. Отчасти в тему — А.Цветков про Дарвина.
PS2. По ассоциации — Д.Быков:
Хорошо тому, кто считает, что Бога нет. Вольтерьянец-отрок в садах Лицея, он цветет себе, так и рдея, как маков цвет, и не знает слова «теодицея». Мировая материя, общая перемать, вкруг него ликует разнообразно, и не надо ему ничего ни с чем примирять, ибо все равно и все протоплазма.
Сомневающемуся тоже лафа лафой: всю-то жизнь подбрасывает монету, лебезит, строфу погоняет антистрофой: иногда — что есть, иногда — что нету. Хорошо ему, и рецепт у него простой — понимать немногое о немногом. Мирозданье послушно ловит его настрой: час назад — без Бога, а вот и с Богом.
Всех страшнее тому, кто слышит музыку сфер — ненасытный скрежет Господних мельниц, крылосвист и рокот, звучащий как «Эрэсэфэсэр» — или как «рейхсфюрер», сказал бы немец; маслянистый скрежет зубчатых передач, перебои скрипа и перестука. И ни костный хруст, ни задавленный детский плач невозможно списать на дефекты слуха. Проявите величие духа, велит палач. Хорошо, проявим величье духа.
Вот такая музыка сфер, маловерный друг, вот такие крутятся там машинки. Иногда оттуда доносится райский звук, но его сейчас же глушат глушилки. А теперь, когда слышал все, поди примири этот век, который тобою прожит, и лишайные стены, и ржавые пустыри — с тем, что вот он, есть и не быть не может, потому что и ядовитый клещ, который зловещ, и гибкий змеиный хрящ, который хрустящ, и колючий курчавый плющ, который ползущ по сухому ясеню у дороги, и даже этот на человечестве бедный прыщ, который нищ и пахнет, как сто козлищ, — все о Боге, всегда о Боге.
А с меня он, можно сказать, не спускает глаз, проницает насквозь мою кровь и лимфу, посылает мне пару строчек в неделю раз — иногда без рифмы, но чаще в рифму.